ЕЛЕНА ЗЕЙФЕРТ
Елена Ивановна ЗЕЙФЕРТ Родилась в 1973 г. в Казахстане. С 2008 г. живёт в Москве.
Поэт, прозаик, переводчик, литературовед, литературный критик, педагог, журналист. Доктор филологических наук. Редактор обозреватель «Литературной газеты».
Окончила филологический факультет Карагандинского государственного университета им. Е.А. Букетова и аспирантуру при нём. В течение 13 лет работала в Карагандинском университете на должностях преподавателя, старшего преподавателя, доцента, старшего научного сотрудника.
Преподаватель теории и истории литературы, латинского языка. Автор около 200 научных трудов, среди которых монографии и учебные пособия. Общая библиография трудов Е.И. Зейферт (литературоведческие статьи, научные и учебно-методические книги, журналистские материалы, художественные публикации в периодике и сборниках и др.) составляет более 1000 источников.
В 1999 г. в Алматинском государственном университете им. Абая защитила кандидатскую диссертацию «Жанр отрывка в русской поэзии первой трети XIX века». В 2008 г. в Московском государственном университете им. М.В. Ломоносова – докторскую диссертацию «Жанровые процессы в поэзии российских немцев второй половины XX – начала XXI вв.».
Автор книг стихов, в том числе для детей. В 2009 г. увидели свет книга стихов «Веснег» (Москва, издательство «Время», серия «Поэтическая библиотека») и монография «Жанр и этническая картина мира в поэзии российских немцев второй половины XX – начала XXI вв.» (Германия, город Лаге, издательство «BMV Robert Burau»). Публиковалась в российской («Знамя», «Дружба народов», «Литературная учёба», «Волга – XXI век», «Дети РА», «Футурум АРТ», «Московский вестник» и др.), казахстанской («Простор», «Нива», «АMANAT», «Аполлинарий», «Тан-Шолпан», «Тамыр» и др.), германской («Phönix» («Феникс»), «Век XXI. Международный альманах», «Portfolio», «Пенаты» и др.), американской («Seagull» («Чайка»), «Стороны света» и др.), украинской, армянской, грузинской, молдавской литературной периодике.
Лауреат международных литературных конкурсов. Составитель коллективных литературных сборников, главный редактор литературно-художественного альманаха «Дар слова».
Член Международной ассоциации исследователей истории и культуры российских немцев, научного объединения немцев Казахстана.
Председатель и член жюри различных литературных конкурсов в России, Германии, Казахстане. Член редколлегии журнала «AMANAT» (Алматы), альманаха «Голоса Сибири» (Кемерово). Корреспондент периодических изданий. На страницах «Deutsche Allgemeine Zeitung» ведёт клуб критики «Открытие: мир внутри слова».
ГРУЗИНСКИЙ СЕРПАНТИН
* * *
Время впадает в Риони…
Продавщица глиняной посуды
у самой кромки автострады.
Машины наезжают на носки её кожаных туфель.
Рождённая из глины, она поджимает пальцы.
В туфлях мягкая сухая трава.
Мальчик внутри огромной амфоры для вина.
Время, словно чьё-то детство, впадает в Риони…
Возле притока Риони – Дзирулы –
купальня, деревня, дети.
* * *
Спонтанные базарчики
с глиняной посудой
столь доверчивы
в своём движении вплотную к дороге…
Сила молчания
в хрупкости слова.
Лаконический язык глины
короток,
его не взять голыми руками,
не задеть пристальным взглядом.
Слабость в движеньи.
Лаконический язык глины
ритмичен.
Как приливы и миражи,
базарчики притекают к дороге,
и проезжие разносят их по частичкам –
прилипшую к руке фигурку,
встретившуюся взглядом чашку.
* * *
Свечевидные кипарисы
созданы для того,
чтобы поднять голову к их вершинам
и удивиться необъятности неба.
«Надо же!»
* * *
Земля Грузии плодородна.
Стихи здесь рождаются, как орехи и лимоны…
Скорлупа и кожура на них прозрачны.
Ядра и мякоть – тоже.
ГРУЗИНСКИЙ ТАНЕЦ.
ОН И ОНА
Между ними нет даже воздуха,
хоть и поодаль друг от друга
живут их лица, плечи, руки…
Девушка – белое вино в закупоренной бутылке.
Мужчина – патронташ.
Они свободно дышат воздухом между его ладонями,
которые он поглаживает одна о другую.
Она тихонько превращается в фарфоровый памятник страсти,
пока узкий сапог его обнимает голень.
* * *
Виток за витком
идёт черновая работа Бога.
Люди становятся похожи на горы,
горы на ветер.
Пока не остановишь взгляд внутри себя,
вертишься волчком.
Но Бог несёт тебя по серпантину.
Тебе решать – стать человеком, горой или ветром.
Несомым.
Несущим.
Не сущим.
“РОТ, ВМЕЩАЮЩИЙ ДВА ЯЗЫКА…”
АЛЕКСАНДРУ АБЕЗГАУЗУ В ГЕРМАНИЮ
В “Зимней сказке” Гейне, возле Рейна,
Гретхен в Веймаре печаль свою прядёт.
Льётся время нитью, Гретхен ждёт,
Ждёт, когда любимый не придёт.
Йоганн Вольфганг Гёте, Генрих Гейне…
Я мешаю мифы, словно вина.
Я в душе не строила Берлин
С 45-го. Моё “wohin?”*
В никуда приводит, лишь один
Русский дух разрухи гонит в спину.
Саша, я ищу среди развалин
Старого Берлина красный флаг.
И не кремль – коричневый рейхстаг!
Немец иль фашист – мой старый враг,
Vaterland – хорош, но федерален.
Алекс, в то же время громче жизни
Я, немая немка, слышу зов
Голубых кровей моих отцов
И вне слов вбираю глубь стихов
Рильке, Божества в моей отчизне –
На Парнасе. Саша (Алекс!), с нами
Сила крестная и, видно, навсегда –
Питер твой, моя Караганда,
Где в Карлаге немцы штабелями
Эмигрировали в никуда.
Алекс (Саша!), с Мюнхеном сродниться –
Очень больно, или – в горле ком –
Можно, лая новым языком,
Поперхнуться буквой, словно птица,
И случайно Словом разразиться –
Русским кириллическим стихом?
Саша? Алекс?..
2001 г.
ПОЧТОВЫЙ СОЛДАТ
Любимой на родину
Мы с тобою похожи, палач мой, как хохот на плач.
Тёплый клёкот надрывный – из разных низин и глубин.
Я кладу в твои руки живой пластилиновый мяч –
своё сердце. Родная, играй, только помни: ich bin…
Я бытую. Жую опостылевший косный язык
в наших письмах, похожих на руны компьютерных скал…
И взыщу я за всё: за минуту, когда я привык
быть с тобою, за век – я так долго утрату искал…
За окном трикотажный сентябрь разукрасил листву
(совершенно безвкусно), зашторил холсты-небеса…
Мне не в радость природа, родная моя дежавю.
Может, я не художник? Я, впрочем, об этом писал
в одна тысяча сорок четвёртом бумажном письме,
в миллионном воздушном конверте подружки “The Bat”…
Существо, что зовётся Господь, тянет руки ко мне…
Я тянусь к его солнцу, безрукий почтовый солдат.
На мощёном лице тротуара – квадратам морщин
несть числа, как конца нет страданью…
Младенец мой, лист,
окунается в принтер, как в бездну, где выход один –
потеряв цвет лица, закричать: Дорогая, du bist…
ВЕРЛИБР: ВЕРА в LIEBE*
Когда сбываются сказки,
разбивается небо.
Я в Германии.
Еду в чужом автомобиле по чужим дорогам,
а душа моя, сжавшись до километра боли,
вселяется в игрушки, прикованные к лобовому стеклу.
Пеппи Длинныйчулок, Заяц с морковкой и Гном.
Девочке спокойнее всех, только жёлтый локон,
прицепившийся к Гному,
не даёт ей покоя.
Зайца, серо-грязного,
судорожно сжимающего бутафорскую морковку,
нещадно бьёт по стеклу.
Отвожу глаза.
Гном на верёвке, в сидячем положении,
смешон и страшен.
Его улыбающийся рот –
антоним грустных глаз.
Трое висельников – человек, животное
и сверхъестественное существо –
приветствуют меня на обетованной вотчине.
Таксист смеётся с немецким акцентом.
Под скрежет тормозов
я подаю ему евро,
щёлкаю непривычное “Danke”,
хватаю трёх бедняг в свою добрую жменю
и под хлюпанье их присосок
выпрыгиваю из красного жерла “мерседеса”…
Глаза таксиста превращаются в ромбы.
Я сумасшедшая русская
оттуда,
где была сумасшедшей немкой.
В области сердца у спасённого из неволи Зайца
вижу недостёршееся слово “Liebe”.
МЮНХЕНСКАЯ ЗОЛУШКА
Казахстанской Золушке здесь невмоготу:
Лечь на мостовую бы, под шины – тс-с, молчок…
Выронила зёрнышки в полночь – красоту,
Ёкнувшее сердце и хрустальный каблучок.
Стерпится и слюбится… Воровато принц
Мюнхен смотрит Золушке в нежное лицо.
– Фройляйн в белом платьице, ах, зачем же ниц
Вы упали, милая? Будьте молодцом.
Фабула закончилась: брак на небесах,
Флаги на рейхстаге или на дворце…
Русская принцесса спит не на бобах –
На дорожном вымощенном, вымытом кольце.
DIE RUSSLANDDEUTSCHE*
Рот, вмещающий два языка.
Отче, Vater, скажи, чья дочь я?
Точит кирху на дне река…
“Твой удел – терпеть, Russlanddeutsche…”.
Две души истомились в груди.
– Сердце! Herz! – Иссякает аорта.
– Голос! Stimme! – Я слаб и один.
– Liebe Heimat! – На карте я стёрта.
Ржавый плуг как могильный крест.
Лютер – в ветошь завёрнутой книге…
Волга! Mutter! И в тысяче мест
остаёмся мы Wolganigger.
В отчем доме хочу домой…
– Предок! – Кости лежат в Карлаге.
– Кирха! – Колокол мой немой.
– Нибелунги! – Ты веришь в саги?...
“Я не верю уже ни во что!” –
Так ответь, и предашь всё на свете.
…Речи терпкой, щекочущей ток
неужели не благ и светел?
Крылья – вширь, и – поверх голов –
станем, делая тысячный круг, мы
двуязыкими магами слов,
Руссланддойче с большой русской буквы.
Две культуры, два духа… Вдвойне
нам достанет родительской речи…
Плуги нежны на новой стерне
прежних кладбищ… Озимые крепче.
ГРЕГОР КАФКА. ФРАНЦ ЗАМЗА
Грегор Замза, ты где похоронен?
У каких заржавелых труб?
Иль достался гигантской вороне
твой измученный, высохший труп?
Больно, больно, ещё раз больно –
словно яблоко жжёт в спине.
Боль бывает почти продольной
и сильнее, сильней, сильней…
Даже Кафке не дотянуться
до широкой спины твоей!
Звуки скрипки протяжно льются.
Недоступно небытие.
Жалко бледное слово “жалко”!
Толку-то, что его сказать.
Если пляшет отцовская палка
по твоим голове и глазам…
Нам, увы, не устать терзаться
и – жуком на спине – тужить.
Грегор Кафка, Франтишек Замза
в старой Праге в могиле лежит?
ВО СНЕ…
БЕЛАЯ МОЛИТВА SCHNEE
сон склоняясь в предложном скорее похож на снег
плавкий и незаконченный ангелов перистых пот
что стекая на землю становится легче пера
Schnee! мой зыбкий не выпавший Schnee это имя идёт
твоим белым рукам целовавшим меня до утра
талой влаге висков и всему что весомо во сне
ты закрой меня Schnee от людей от тепла и золы
и целуй пока рот твоих рук розоватый мотив не забыл
божество моих снов белый снег кисея моих снов
не учи отучи меня знать как снежинок лучи
оплавляются с болью
в ладонях замёрзли ключи
водопады корзинка моих свежевыжатых слов
Schnee wer bist du прости что тревожит мой шёпот но кто –
снегобог снегочей снеговек снегомиг снегоснег
ты присядь у постели осыпься несердцем
пойму
что не надо любить жаркий мир тёплый шар шапито
где снегурочка серною вновь начинает разбег
ты приходишь зимой или ночью лишь в холод и тьму
Schnee приносит с собою толчёное злое стекло
снежно сыплет на волосы крошку растёртых судеб
в зорких белых глазах отражается детский мой рот
это так безопасно щепотка и в мареве нот
поцелуев блаженство
но я выпрямляюсь иглой
на иконах не Schnee я не верю не верю тебе
я беру его в руки о бог мой не выпавший Schnee
я дышу тебе в уши любимый Неснег иль Веснег
подари мне себя но эфирен как эхо как смех
ты хохочешь так колко
взвеваешься ветром
поёшь
откликается блеском на песню зазубренный нож
ты не пепел ты тёплая белая кровь ты живёшь
Schnee обмяк как под снежным покровом дышать и творить
створки склепа захлопнулись я для тебя аналой
проникаешь под веки меж пальцев за ворот в живот
жить кричу я и ты разрешаешь небесный мне жить
я ослепла от снега ты мёртв снова лижет тепло
ты был снег просто снег белых ангелов перистых пот
ПОЭТ
За званым ужином Он вёл себя, как все.
Но в поволоке глаз гнездилось нечто –
ночные тени и дневные свечи,
и время шло: парсек, парсек, парсек…
Часы пробили полночь, как сигнал…
Он встал, желая всем спокойной ночи.
Из глаз Его, как из весенних почек,
навстречу воле стрелы свет пускал.
…У настежь растворённого окна
Он в комнате, как волк в глубокой яме,
втянул прохладу хищными ноздрями
и шкуру дня снял, словно тину дна…
Пот капал на пол с дикого чела…
И, обнажённый (хоть и был в костюме),
Он плыл вперёд, скукожен в тесном трюме,
и, пенясь, быль во рту Его жила.
Нынешнего счастья дождавшись,
Тёплая, сплетённая с тобою,
Прошлому скажу: “Дождь мой! Да, в жизнь
Ты принёс покоя и прибоя”.
………………………………………….
С тем, другим, – в чернильнице слёзы.
И перо прозрачно до прожилок…
Бывший “ты” (Он) – миф, цветы и лозы,
Прежней жизни сердца
пережиток.
Так и жили, Он, с тобой: ты – отель, я –
Землянка; жительница земного удела
И общаюсь на языке эльфов,
Ты, несчастный, на языке тела.
Так и спали, Он, с тобой: я – в сорочке
(Родилась в ней), ты – в моих ласках…
Я учила твой язык отсрочек,
Ты же – свой язык лассо и лаза.
Захватить, присвоить, умножить…
Бедный, слабый Он! Полны ль твои руки?..
Мой язык назывался “зачтоже?”,
Твой – “всёкуплено”. Веди! Аз, Буки…
Жёлуди-удары причинок
И причин обид. Ну не шутка ль –
Я страдаю на языке тычинок,
Он, прощённый, лжёт на языке желудка!
Изморённый Гомер взвился горем:
– Невнимание к Елене! Где ценник?!
Я вздымалась на языке моря,
Ты кипел на языке денег.
Известью замазано окошко: узко,
Душно, горячо, БЕС–толково.
Я кричу на языке Слова,
Ты басишь в ответ, увы, на новом русском.
А язык мы общий находили
Лишь во рту друг друга, в лоне страсти.
Мы, как новый алфавит, заучили
Икебану шеи, губ и запястий.
Мои волосы светлы, легки, прямы
И к ушам эльфийским не прижаты.
Говорящая, я обниму панораму
Мира – и тебя, Он, напоследок, как брата…
……………………………………………
И взлечу в своё царство: небо,
Море, солнце, луг слов знакомых…
Мир, где Он (нем и глух) так и не был…
Или был, только был там не дома…
Видно, эльфы не пустили Его в Небыль…
ПТИЦ
На запачканном Привокзалье
Снизу – снег, в поднебесье – смог…
К человечьим следам попали –
Гляньте! – крестики птичьих ног.
В грязной каше мужских и женских
Каблучков, каблуков, каблучищ –
Деревенским, вселенским, крещенским
Веет чудом, и неба свищ,
И незримого солнышка дым как
Лёгкий насморк – денёк, и пройдёт…
Здесь ходил ты, мой Птиц-невидимка,
И глядел на прохожий народ.
Лилипутик на нас, гулливеров,
Пялил пуговки выпуклых глаз…
Был ты белый, а может быть, серый
С белой грудкой дугой напоказ…
………………………………………...
Прибыл поезд, тепло и железо,
И хороший сошёл человек…
Я смотрела, как варежкой резал
Чей-то мальчик живой ещё снег.
Голубь стыл. Люди к поезду лезли,
Шаркал старый таксист, как холуй…
Я Вам искренне рада!.. Как если б
Не нашла птичий трупик в углу.
НАЙДЁНЫШ
Полутораухий щеночек
(“Пустите, пустите в подъезд!”)
то кость после Лорда обточит,
то с птицами крошек поест…
Бедняжке и имя не дали
и кликали все вразнобой.
Бывало, камнями бросали,
а в общем… не брали с собой.
Взгляд ищущих влажных горошин
за каждым бежал наперёд:
“Ну кто же, ну кто же, ну кто же
собачку с собой заберёт?”
А как подмораживать стало,
в песочнице, лапы под грудь,
он плакал всю ночь – холодало
и псу не давало уснуть.
Вставал, и ножонками – лап-ца! –
плясал – вот бы в мусорный бак!..
Попробовал, было, скитаться,
да сильно боялся собак…
Один старичок старой шалькой
тщедушного пса обмотал.
В одёжке, за брошенной галькой
он, как за подачкой, бежал.
Но счастье бывает. Промозглым
октябрьским утром одним
под чей-то отчаянный возглас
в ладони попал пилигрим.
Прижался к руке той покрепче
(тепла, словно вата, мягка!),
по-своему что-то лепечет
и гордо глядит свысока.
А Кто-то Хороший находку,
как ветошь, засунул в трубу.
Застряли собачьи обмотки,
восторг захлебнулся в мольбу.
В подмёрзшей октябрьской луже
труба дожидалась весны…
Засунул щеночка поглубже
и прочь зашагал – хоть бы хны.
Он полз из последних силёнок,
боясь и собак и людей.
Найдёныш. Подкидыш. Ребёнок.
Взъерошенный мой воробей.
БОГ. НОВЫЙ ВАВИЛОН
Гортань разодрана, язык – смешной довесок.
Века мы ищем Бога…
Бог был Текст.
Бог состоял из слов, из нот, из фресок…
Бог был и Текст, и Песнь, и Холст. Исчез.
После потопа, в стылом дне вчерашнем,
не знали (таял в небесах колосс),
что Бог был сам той Вавилонской башней…
С тех пор – незрим, неслышен, безголос.
Мы ищем Слово. Господи, как смеем?!.
Как смоем дерзость?.. Чудо! – осмелев,
послушник Рильке, лучший из пигмеев,
нашёл останки Бога на земле.
Чуть тронь – они рассыплются… Но крепок
сжимающий их светлым спрутом стих.
Из слов-осколков, зёрнышек и щепок
растёт Господь, Который всех простил.
Стоит Отец. Он слишком человечий.
Но найден путь, и это путь наверх.
…Челом к челу поэту – Божьи речи,
и жить в земле сырой, сытнее всех,
и ангелом с тяжёлыми крылами
дышать на крест, творя суровый гимн...
Отца-мозаику мозолями, губами
сложить бы чадам, избранным Самим…
РЫБА
Я словно рыба в синеватой мгле.
Цвет чешуи моей не впечатлит.
Я водный дух, и на твоём весле –
дыхание немых моих молитв.
Сжимать уста… скользить… волокна дней,
как водоросли, за собой тянуть…
холодным телом знать холодный путь…
дышать покорно… обитать на дне…
Как в мысли речь таится, так во мне
под сизой кожей не простой скелет,
а краски жизни – слитки дум и лет –
сочатся в не искомой глубине.
Внутри я – экзотический дворец.
Сокровища несметные лежат…
Я такова. И обручи колец
прошедших лет моих не тронет ржа.
Ты – я. О, не противься… Твой ковчег –
на много миль наверх, но, дрожь твоя,
я – в глубине: не напрягай очей.
…Ты весь внутри, снаружи – чешуя.
ТЕНЁТА
Мне не шестнадцать, вдвое больше – чтобы
не знать, как вкрадчивы шаги беды…
Но выпутать ли пальцы из чащобы
его – такой короткой – бороды?
Как?.. Если губы и язык без спроса,
наперекор сознанью моему,
под подбородок, в лес и полутьму
его бредут, отбросив “почему?”…
На нежно-колкой шее всё так просто.
Я родинок воркующую россыпь
на напряжённом, тающем виске,
как ангелков, целую, как детей…
С кем мне так несказанно, нежно, с кем?..
С кем мне моя хрустальность так привычна?
Но я хочу себе накликать смерть
и в клетке, в собственной грудной, как в птичьей,
в обнимку с новым чувством умереть.
Тенёта вью из наших тонких тел!
И рву их, чтобы он ушёл колоссом…
Как?.. Если взор его голубоватый –
как тяжесть неба, лёгок и глубок…
А крылья носа – царские палаты…
А рот – как грог, хоть контуры нежны…
И как же больно даже не предвидеть,
а созидать самой блаженный срок,
когда объятья станут не нужны,
хоть жилы будут, как княжны, в обиде...
НО КАК МЫ МНОГО ЗНАЕМ ДРУГ О ДРУГЕ…
Я многого не знаю о тебе –
нерозовым туманом ты подёрнут…
Пускал ли ты мальчишкой голубей…
небритости твоей новорождённой…
твоих душевных тяжб с самим собой…
мой мост к тебе, ещё туманно-шаткий…
и тех, что взор твой бледно-голубой
не сохранил, прельщённый, на сетчатке…
И ты не видел девочки трёхлетней,
что, бросив в лужу мячик, замерла
от серых брызг… И, вся белым-бела,
растила душу, чтобы не болеть ей…
Что в радужках моих – метеориты
и океанов полноводных залп,
и только Ледовитый и сердитый,
увы, никак не мог попасть в глаза…
Но как мы много знаем друг о друге!
Как будто знались долгие века…
И на твоём бедре, как на хоругви,
благоговея, спит моя щека...
СМЕРТЬ – ШОКОЛАДКА
Лиро-эпический верлибр. Шокопоэма
Белое личико шоколадные волосы
карие глаза горячие руки
моя живая девочка не умирай
детка-жена я с тобой
я видела смерть это шоколадка
я медленно разворачиваю её
фольга шелестит
этот звук задерживает меня здесь
не даёт сосредоточиться на смерти
фольга это металлическая бумага оксюморон
я надкусываю шоколад вместе с бумагой
он режет губы
кровь коричневая сладкая
ты не умрёшь я люблю тебя
я без тебя пустота
кого ты любишь больше всех
золотую девочку?
в шоколадных глазах вопрос и лукавство
я должен сказать да
мы так всегда играли
о моя двадцатипятилетняя девочка-жена
в свои сорок семь я опять стал молод
а ты умираешь
помнишь всегда когда мы гуляли
я просила купить шоколадку или мороженое
а ты уверял что это вредно
лучше я куплю тебе шубу золотые серёжки
но покупал и мороженое и шоколад и серёжки и шубу
откуда ты знал что смерть это шоколадка
у неё диабет сложная форма… и главное рак
Строгая диета? облучение?
Хотя вы измучили её лечением, –
от волнения я стал препинаться и искать созвучия.
нет ничего не поможет два три месяца и смерть
почему этот автор не ставит знаков препинания
спросил я у тебя домашней
потому что он не хочет препинаться
засмеялась ты и твои пальчики
всегда пахнущие шоколадным мороженым
погладили мой недобритый подбородок
я выпил целую чашку твоего шоколадного дыхания
мы вероятно представляли собой умильную картину
когда целовались тогда в ванной комнате
ты в кремовом пеньюаре
я в креме для бритья с опасной бритвой в руке
оба с горячим шоколадом страсти на губах
как давно это было
в то время в продаже не было шоколада-смерти
был шоколад-любовь шоколад-доверие
шоколад-наш будущий ребёнок
кто-то ломал стекло как шоколад в руке
кружевницы и шоколадницы лениво глядели
изнутри картин
теперь они пляшут канкан в шоколатерии
у входа в Эдем
из моего письма исчезает местоимение ты
ты это настоящее время
она (ты) прошедшее постнастоящее
Время Шоколада
Новая Коричневая Чума
мне горько как будто я только что ел шоколад
белое личико на белой постели
шоколад-
ная глазурь глаз
сухая кожа
купи мне шоколадку милый поцелуй меня
твоя последняя словесная телеграмма
моё последнее ты к тебе
я целую её
губы её слаще шоколада
она уже знакома со смертью
они вместе пили шоколадный коктейль
я третий лишний
на плитке шоколада отпечаток её милой щербинки
когда-то уже очень скоро
накануне эпохи Шоколада
я увижу другие плиты
и комья земли шоколадного цвета
шок около ада –
мой кол
моё око
моя школа жизни
моя шкала ценностей
её локоток белый
её вечный лад
она ест шоколад и она счастлива
мои слёзы увы
непрозрачны как всё
в чём растворён чёрный шоколад
обнимая
она пьёт мои слёзы из чаши горя
пусть они исцелят её
сладким лекарством
но разве шоколад исцеляет
даже если это шоколад-любовь…
разве шоколад исцеляет мёртвых…
когда я доем отмеренную мне порцию шоколада
мы встретимся любимая
знаменуя эпоху Тыживанеболеешь…
а пока
ты растаешь как шоколад на языке
в котором все звуки сладки на вкус
так как слагают твоё имя или вместо имени –
ты…
КРАСНЫЙ ПЕСОК
Мальчик был совершенно здоров.
Но шаман сказал ему: “Ты умрёшь через три дня”, –
и насыпал возле хижины красного песка.
Мальчик не хотел умирать, но
вид красного песка постоянно напоминал о шамане,
ни на секунду не отпускал мысль о смерти…
Мальчик умер.
Я была уже свободна от тебя.
Но ты сказал мне: “Ты любишь меня”, –
и замолчал, ушёл, исчез…
Я хотела забыть тебя, но
твоё отсутствие постоянно напоминало о тебе,
ни на секунду не отпускало мысль о любви…
Я люблю тебя.
В прозрачных жилах твоего молчания струится красный песок.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Пятнадцать лет,
Пятнадцать вёсен.
Он нежно просит
Нежный след
На сгибе содранного локтя
Поцеловать.
Я негодую. Протестую.
Он наклонился – я впускаю ногти
В его лицо, пугаюсь, дую
Ему на ссадинки и... позволяю
К его губам свои прижать.
Сама себя не понимаю.
РАЗОЧАРОВАНИЕ
– Млечная? – Белее молока.
– Золотая? – Золота червонней.
– Сладкий голос? – Чистая река.
– Мягкий волос? – Волос мягче льна,
Льнущего к губам, к твоей ладони.
– А какие у неё глаза?
– Густо-синие и, как слеза
Детская, чисты. – Она
Нежная? – Как тысячи сестёр.
– Страстная? – Ах, будет не до сна,
Будешь пьяным с нею без вина!
– Но глупа. – Да умница она!
Если хочет, язычок остёр,
Но всегда тактична и скромна.
Он подумал, темя почесал
И разочарованно сказал:
– Слишком совершенная она.
Ну зачем такая мне нужна?
* * *
Ты читаешь ноты.
По воскресеньям ты читаешь молитвы.
Ты читаешь афиши, вывески, бегущую строку.
Как в книге судеб, ты читаешь судьбы знакомых.
Ты читаешь Фрейда, Локка и ежедневную почту.
Вчера захожу – ты читаешь Шекспира в оригинале
И морщишь нос от дурного классического перевода.
Но ты не знаешь ни буквы,
Чтобы прочесть моё сердце.
СОЛДАТКА
В том июне были ночи
тёмно-душные.
И июньскою, как солнце,
душа моя…
Мужу утром – на войну. Плечи мужнины
из ковша я обливала, из ковша, ковша…
Целовала у висков ложбинки мокрые,
Руки крепкие его, загорелые…
Он прилёг… Я немо плакала: “Егорка мой,
Ты вернись ко мне, прошу тебя, целый…”
Я девчонка, восемнадцать лет и вёсен мне,
После свадьбы мы полгода прожили с ним…
…Той тяжёлой, ох, мозольною осенью
как тужила я в тылу, семижильная!
Но ребёночка рожала без стона я…
А живёт он только в строчке старательной:
“Мальчик – вылитый ты! Будет воином”.
…Умер, и на столбике аккуратненьком
над могилкой, не привечен белым светом он,
повторяет крошка имя отцовское…
Что же письма мои, да с неответами
возвращаются?.. Да где же ты, сокол мой?
Прогремела гром-Победа салютами!
Я ждала его, ждала, неустанная.
…Он пришёл. И я, увидев, разутая,
к мужу… а с ним гостья незваная.
Руки крепкие его, орден-золото.
А любовь моя, моя – луг нескошенный…
– Это Женька, медсестра. (Очи долу та.)
На сыночка посмотреть не позволишь мне?
МУЖСКИЕ РУКИ
Велеречива сага рук мужских.
Я перед ней немею и внимаю.
В речушках вен всплывают корни рая,
И тонет Дантов ад за кругом круг.
Как рифы, крепки мифы рук твоих,
Когда ребёнка робко ты поднимешь
Рукой – которой, древний, верен лук
С дрожащей тетивой и жёсткий плуг,
Чей лемех, луг, без рук в себя не примешь.
Рука мужская – ларь даров мирских.
Но, лодочкой сложив свои ладони,
Ты, Божество двурукое, мой Дух
Рождающей земли, увидишь в лоне
Двух кистей чашу витых линий, донья
Души, воспевшей чудо тёплых рук.
* * *
Только розовым пальцам Бога листать календарь,
в котором август похож на серп…
Нам с тобою – смешным Господним кровинкам –
было даровано двадцать восемь летних дней и ночей,
и, неполный, ущербный, месяц август зашёл за тучи…
Как ни смотри в небо, его уже нет!
И всё же счастье быть вместе длилось полный месяц,
ведь это мог быть не август, а февраль в невисокосный год…
И поэтому не странно, что за ним пришёл
хотя и не март, но не простой, а святой СЕН-тябрь…
Он великомученик, и листья под ногами в сквере кровят.
Не удивляйся, мой лучик, если за ОК-тябрём,
солидарным с нами (ОК! вам быть вместе!),
придёт противоречащий НО-ябрь и скажет весомое “но…”,
а дека твоей гитары так усилит мой крик “Я люблю тебя!”,
что ДЕКА-брь быстро перейдёт
в этот пронзающий “Я…”-нварь,
а февраль уже был в августе, ничто не повторяется дважды…
Всё подвластно
только розовым пальцам Бога…
только розовым пальцам Бога…
только розовым пальцам Бога…
Им,
всевидцам,
перебирать двенадцатиструнный год-календарь
и пробовать на ощупь струну,
с поверхности которой сойдёт миг нашей новой встречи…
Богу
больно,
ведь одна из струн
поёт, как серп,
неутомимо сжинающий
дни,
в которые мы могли быть вместе…
Богу больно?
Его пальцы лежат под ногами в сквере, где нет тебя.
Я сижу на скамейке, поджав под себя ноги.
И ты ступай осторожно!
Жилы листьев кровят.
Где-то в горнем рождается миг. Бережны губы Бога.
Я просто чудачка, которая впервые познала счастье.
И боюсь сделать больно –
Богу, тебе, листьям – внутри облетающего календаря…
BUONA NOTTE
Каспару Хаузеру, моему найдёнышу
* * *
Я поцеловала шедевр,
который написал
на твоём запястье
Давид Каспар Фридрих…
* * *
Когда я рядом с тобой,
с меня сходят слои кожи, –
те, что впитали
обиды и морок,
осколки и прозу…
Тонкое тело не снаружи, а внутри.
Теперь я это точно знаю.
Я И ВЕРЛИБР
Ночь в Интернет-кафе не дороже, чем номер в гостинице.
Знаешь, я пыталась найти место между слов в немецкой газете,
в которой умерла рок-легенда, и я вместе с нею…
Я ведь уже тогда была мертва,
и мои легенды и мифы тоже.
Слышишь, я хотела обрести покой между звуков в отрывке из Россини,
звучащем в твоём подсознании,
но я абсолютно глуха, если рядом слово.
Видишь, я мечтала приклонить голову на клубочке дыма от твоей сигареты,
но он проседал от тяжести моих грёз.
Я не магнитная песчинка!
В полночь разрядился мой мобильный,
и последняя карета скорой помощи превратилась в тыкву.
Пусть ты уснёшь на коленях любящей дочери,
пока клавиши невесомо вбирают тепло
моих застывающих пальцев.
Смерть тоже сон, только лёгкий.
Buona notte.
Спокойной ночи.
СУЕТНОСТЬ
У входа в мой подъезд два больших дерева.
Каждый раз хочу дать им имена
и забываю.
Вспомнила и наименовала: Бытие и Сознание.
ОТКРОВЕНИЕ
Я вчера встретил молодую берёзку.
Она была такая тоненькая,
Но с уже большими набухшими почками.
Я искренне восхитился.
И стал вглядываться в окружающий мир.
Вот этим липам, например, лет под пятьдесят.
* * *
дождь проник в сад
и полил клумбы
с распустившимися георгинами
как удивится вернувшись хозяин ветер
в жилище побывали воры
но ничего не украли
а лишь полили цветы
правда неосторожно расплескав воду
но все ли георгины на месте
и почему стали краше
* * *
Автомобиль –
океанариум наоборот.
Ты за стеклом,
а вокруг акулы
грузовиков и автобусов…
* * *
Разучи танец русских матрёшек
в толчее перехода
к станции метро
“Библиотека им. Ленина”.
“СО ДНА МОРСКОГО ВЫШЕЛ КРЫМ КАК ДОМ…”
ПОЛЫННЫЙ ВЕНОК (СОНЕТОВ)
МАКСИМИЛИАНУ ВОЛОШИНУ
I.
…И стала сила Слова серебром,
а век – серебряным. Слова как пули.
Двенадцать стыли, шли, на пальцы дули,
глядели ввысь: Он, “в венчике”, – фантом.
Но вынул Он ещё одно ребро –
в цветаевскую персть весну вдохнул… И
нагие пальцы хрупкие согнули
из звуков вёсла… Только Русь – паром
разбитый (вплавь… грести нельзя… вести…) –
прибило к Крыму, где в одной горсти
живые травы, мёртвые вулканы,
где синий киммериец Коктебель
укладывает ветер в колыбель
седой полыни на кудрях у Пана.
II.
Седой полыни на кудрях у Пана,
сплетённой с мятой в дружеский венок,
волшебен жгут… Здесь и костистый рог
древнейших скал, как вереск, гибкий, пьяный:
зверьё и птицы, чудища… Осанна
природе, чей стилет или клинок
творят из гор подобия. Стрелок
таится с луком за кустом – Диана?
О – гунн, татарин, турок, печенег,
скиф, славянин, хазар… Любой набег
хранит земля. И ржавый бок кальяна,
и ветхую монету… Мифов тьму
вода и берег жалуют ему –
киммериянину Максимилиану.
III.
Киммериянину Максимилиану
к лицу полынный нимб. Как лес дремуч
на голове! И мучь его, не мучь –
из львиной шевелюры великана
глядят сапфиры (тёплые!). Он рано
и угадал и принял к счастью ключ:
полынный жгут не жгуч и не колюч –
терновый жжёт и оставляет раны.
Медведь? Садко? Сказитель? Дюжий эллин?
Правитель в облаке пажей и фрейлин?
Огромный бородатый гном?
Не знает время, кто он! Но навстречу
в те дни ему, Волошину-предтече,
со дна морского вышел Крым как Дом.
IV.
Со дна морского вышел Крым как Дом
Поэта. Киммерийские Афины
открыли чрево: море, пляж старинный,
библейские холмы и окоём,
нагромождённый каменным зверьём.
Усыпан берег яшмой. Волны-вина,
меняя цвет, текут к тебе – черпни, на! –
соль зелья опрокидывай вверх дном.
Потухший Кара-Даг стоит иконой,
а рядом – Одиссеев понт со стоном
упрямо лижет бухту. Грот – проём
к властителю умерших душ Аиду.
На ужин – чтенье, дикий мёд, акриды.
Суровый Коктебель спит добрым сном.
V.
Суровый Коктебель спит добрым сном,
весь сине-рыже-розово-лиловый.
Здесь месяц помнит, белая подкова,
как плыл “Арго” за золотым руном.
Здесь в ноздри – порох пыли. НеСодом,
АнтиГоморра всех принять готовы.
Хозяева не спросят – что вы, кто вы
и почему голодный и пешком.
Зубчатость гор как стрельчатый собор.
Застыл навеки корифей и хор.
И панорама глазу – без изъяна.
Венецианских ваз хорош узор,
но только с Максовых великих пор
земля нагая стала легче манны.
VI.
Земля нагая стала легче манны
для тех, кто был здесь. Море, помнишь, а? –
как здесь гостили цепкий Бенуа,
точёный Брюсов, Бунин окаянный,
пришелец с “Башни” Вячеслав Иванов,
стихийная Марина, Белый А.,
миф Макса – Черубина Габриак…
И соляная каменная Анна,
и тёзка Горький, и эстет Бальмонт,
по щиколотку став в античный понт,
рождали строки разного романа.
“Гомер и море…” – слушал Мандельштам…
Свод Коктебеля превращался в храм,
Волошин нежно пестовал титанов.
VII.
Волошин нежно пестовал титанов.
Кузнец, чеканщик человечьих “я”,
он чтил святую плавность бытия –
полдневную незыблемость и прану.
Как истый жрец, молился Солнцу рьяно
и камни призывал к себе в друзья…
С ним не одна разумная змея
лишилась жала древнего обмана.
Поссорить Макса с кем-то невозможно,
не брали верх над ним ни гнев, ни ложь, но
вдруг ясновидец просыпался в нём:
хозяин в руку брал ладонь, и, может,
он знал извилинки души прохожей,
рисуя сердцем, кистью и пером.
VIII.
Рисуя сердцем, кистью и пером,
Макс создавал сплошные акварели.
Сожжённая природа Коктебеля
в нём глаз соединила с языком.
Сквозь почву скалы лезли напролом,
приветствуя его, и вслед глядели,
меняя лики… Он стоял у мели,
но видел остро, за земным ядром.
Сквозь мифопоэтичность миражей
Макс чуял оси точных чертежей
и трепет прочной буквенной колонны.
Латинский Дух алкеевых страниц,
он пред историей склонялся ниц –
в хитоне, босоногий, всевлюблённый.
IX.
В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
он с детства путешествия любил.
И азиатскую арбу, и Нила ил,
и лотос, и тибетские поклоны –
в душе. Попал в Париж во время оно.
И бархатную куртку там носил,
дышал, кипел и жил что было сил…
Но в Коктебель тянулся непреклонно.
Он с “серой розой” сравнивал Париж.
И город подарил любовь, но тишь
желанную – Парижа знало ль лоно?
Среди классических страдалиц Маргарит
Волошин выбрал пару. Мир стоит.
Макс сочинял извечные законы.
X.
Макс сочинял извечные законы,
вводя Сабашникову в крымский рай.
Впорхнул светлоресничный, рыжий май
в покои сердца, синей бухты склоны.
В ветвях Версаля Зевс узнал Юнону.
Ах, в галереях Лувра: “Слово дай –
Любить!” Черёд твой, Гретхен – так играй
брезгливо сердцем, древняя матрона!
Макс был в Париже свой, не кто попало,
живой типаж Латинского квартала –
Марго и обронила честь свою.
Пан брызжет счастьем. Но судьба такая –
жить, призрак тонкой Гретхен упуская,
объединяя всех в своём раю.
XI.
Объединяя всех в своём раю,
Елена (мать) звалась великой Пра.
Кормила люд амброзией с утра
в сапожках, шароварах: “Я в строю.
Орлиный профиль, красоту свою –
в табачный дым. Я вся уже вчера.
Сегодня – Макс, рождённый мною Ра.
Сурова внешне, я юдоль сдаю
прохожим странникам. У щиколоток льва
гляжу, как горькая полынная трава
с главы его летит мне на седины.
Германско-запорожских Макс кровей.
Его усыновили суховей
и Русь – в устах живущая былина”.
XII.
И Русь – в устах живущая былина,
и Франция – культурный Монпарнас, –
свидетели, как богатырь Пегас
ваялся Максом из подручной глины.
Сам бандурист, гусляр, свободный инок,
Волошин знал тягучий русский сказ,
куплет французский – пляж пускался в пляс
и сок стихов жал из аквамаринов.
В гражданскую проклятую войну
Макс (зря?) ничью не выбрал сторону.
Он стал за мать, которая невинна
в сыновних распрях. Белый, Красный брат
сливались в розовом. И Русь, простой солдат,
дышала жарко в спину исполину.
XIII.
Дышала жарко в спину исполину
история житий, вождей, вожжей,
убийства в Угличе, раскола, мятежей,
“кровавых воскресений”… Стаей длинной
слетелись в Коктебельскую долину
за Максом мифы, для живых уже
открылся грот… Ликуя, жен, мужей
встречал Волошин свистом соловьиным.
Лилит (?) болит в груди, где холст-рубаха
в крови от сердца. Сам, из горстки праха,
создал он Еву. Но любовь ничью
так не ценил, как зов земли-константы.
О чём шептали крымские атланты
живущему у мира на краю?
XIV.
Живущему у мира на краю
и с миром отошедшему – раздолье…
Он не терпел преграды, копья, колья,
лишь – горы, море, степь и слов струю…
При жизни видел крымский Гамаюн
свой лик-гору на Чёрном море. Солью
покрыты веки, лоб тяжёл… Весло ли
рыбарь замедлит, думы взяв в ладью?..
Могила в самом сердце Киммерии.
Вкруг Феодосия, Судак и дух Марии,
второй супруги, плачут здесь втроём.
Могучее в глубинах моря тело.
Над Коктебелем снова Солнце село,
и стала сила Слова серебром.
XV.
…И стала сила Слова серебром
седой полыни на кудрях у Пана.
Киммериянину Максимилиану
со дна морского вышел Крым как Дом.
Суровый Коктебель спит добрым сном,
земля нагая стала легче манны.
Волошин нежно пестовал титанов,
рисуя сердцем, кистью и пером.
В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
Макс сочинял извечные законы,
объединяя всех в своём раю.
И Русь – в устах живущая былина –
дышала жарко в спину исполину,
живущему у мира на краю.
|